А первого августа в полдень Билл Форестер уселся в свою
машину и закричал, что едет в город за каким-то необыкновенным мороженым
и не составит ли ему кто-нибудь компанию? Не прошло и пяти минут, как
повеселевший Дуглас шагнул с раскаленной мостовой в прохладную, точно
пещера, пахнущую лимонадом и ванилью аптеку и уселся с Биллом Форестером
у снежно-белой мраморной стойки. Они потребовали, чтобы им перечислили
все самые необыкновенные сорта мороженого, и когда официант дошел до
лимонного мороженого с ванилью, «какое едали в старину», Билл Форестер
прервал его:
— Вот его-то нам и давайте.
— Да, сэр, — подтвердил Дуглас.
В ожидании мороженого они медленно поворачивались на
своих вертящихся табуретах. Перед глазами у них проплывали серебряные
краны, сверкающие зеркала, приглушенно жужжащие вентиляторы, что
мелькали под потолком, зеленые шторки на окнах, плетеные стулья… Потом
они перестали вертеться. Их взгляды уперлись в мисс Элен Лумис — ей было
девяносто пять лет, и она с удовольствием уплетала мороженое.
— Молодой человек, — сказала она Биллу Форестеру. — Вы, я
вижу, наделены и вкусом и воображением. И силы воли у вас, конечно,
хватит на десятерых, иначе вы бы не посмели отказаться от обычных
сортов, перечисленных в меню, и преспокойно, без малейшего колебания и
угрызений совести заказать такую неслыханную вещь, как лимонное
мороженое с ванилью.
Билл Форестер почтительно склонил голову.
— Подите сюда, вы оба, — продолжала старуха. — Садитесь
за мой столик. Поговорим о необычных сортах мороженого и еще о всякой
всячине — похоже, у нас найдутся общие слабости и пристрастия. Не
бойтесь, я за вас заплачу.
— Они заулыбались и, прихватив свои тарелочки, пересели к ней.
— Ты, видно, из Сполдингов, — сказала она Дугласу. —
Голова у тебя точь-в-точь как у твоего дедушки. А вы — вы Уильям
Форестер. Вы пишете в «Кроникл», и совсем неплохо. Я о вас очень
наслышана, все даже и пересказывать неохота.
— Я тоже вас знаю, — ответил Билл Форестер. — Вы — Элен Лумис. — Он чуть замялся и прибавил: — Когда-то я был в вас влюблен.
— Недурно для начала. — Старуха спокойно набрала ложечку
мороженого. — Значит, не миновать следующей встречи. Нет, не говорите
мне, где, когда и как случилось, что вы влюбились в меня. Отложим до
другого раза. Вы своей болтовней испортите мне аппетит. Смотри ты какой!
Впрочем, сейчас мне пора домой. Раз вы репортер, приходите завтра от
трех до четырех пить чай; может случиться, что я расскажу вам историю
этого города с тех далеких времен, когда он был просто факторией. И оба
мы немножко удовлетворим свое любопытство. А знаете, мистер Форестер, вы
напоминаете мне одного джентльмена, с которым я дружила семьдесят… да,
семьдесят лет тому назад.
Она сидела перед ними, и им казалось, будто они
разговаривают с серой, дрожащей заблудившейся молью. Голос ее доносился
откуда-то издалека, из недр старости и увядания, из-под праха засушенных
цветов и давным-давно умерших бабочек.
— Ну что ж. — Она поднялась. — Так вы завтра придете?
— Разумеется, приду, — сказал Билл Форестер. И она
отправилась в город по своим делам, а мальчик и молодой человек
неторопливо доедали свое мороженое и смотрели ей вслед.
На другое утро Уильям Форестер проверял кое-какие
местные сообщения для своей газеты, после обеда съездил за город, на
рыбалку, но только и поймал несколько мелких рыбешек и сразу же беспечно
швырнул их обратно в реку; а в три часа, сам не заметив, как это
вышло, — ведь он как будто об этом и не думал вовсе, — очутился в своей
машине на некоей улице. Он с удивлением смотрел, как руки его сами собой
поворачивают руль и машина, описав широкий полукруг, подъезжает к
увитому плющом крыльцу. Он вылез, захлопнул дверцу, и тут оказалось, что
машина у него мятая и обшарпанная, совсем как его изжеванная и видавшая
виды трубка, — в огромном зеленом саду перед свежевыкрашенным
трехэтажным домом в викторианском стиле это особенно бросалось в глаза. В
дальнем конце сада что-то колыхнулось, донесся чуть слышный оклик, и он
увидел мисс Лумис — там, вдалеке, в ином времени и пространстве, она
сидела одна и ждала его; перед ней мягко поблескивало серебро чайного
сервиза.
— В первый раз вижу женщину, которая вовремя готова и
ждет, — сказал он, подходя к ней. — Правда, я и сам первый раз в жизни
прихожу на свиданье вовремя.
— А почему? — спросила она и выпрямилась в плетеном кресле.
— Право, не знаю, — признался он.
— Ладно. — Она стала разливать чай. — Для начала: что вы думаете о нашем подлунном мире?
— Я ничего о нем не знаю.
— Говорят, с этого начинается мудрость. Когда человеку
семнадцать, он знает все. Если ему двадцать семь и он по-прежнему знает
все — значит, ему все еще семнадцать.
— Вы, видно, многому научились за свою жизнь.
— Хорошо все-таки старикам — у них всегда такой вид,
будто они все на свете знают. Но это лишь притворство и маска, как
всякое другое притворство и всякая другая маска. Когда мы, старики,
остаемся одни, мы подмигиваем друг другу и улыбаемся: дескать, как тебе
нравится моя маска, мое притворство, моя уверенность? Разве жизнь — не
игра? И ведь я недурно играю?
Они оба посмеялись. Билл откинулся на стуле и впервые за
много месяцев смех его звучал естественно. Потом мисс Лумис обеими
руками взяла свою чашку и заглянула в нее.
— А знаете, хорошо, что мы встретились так поздно. Не
хотела бы я встретить вас, когда мне был двадцать один год и я была
совсем глупенькая.
— Для хорошеньких девушек в двадцать один год существуют особые законы.
— Так вы думаете, я была хорошенькая? Он добродушно кивнул.
— Да с чего вы это взяли? — спросила она. — Вот вы
увидели дракона, он только что съел лебедя; можно ли судить о лебеде по
нескольким перышкам, которые прилипли к пасти дракона? А ведь только это
и осталось — дракон, весь в складках и морщинах, который сожрал бедную
лебедушку. Я не вижу ее уже много-много лет. И даже не помню, как она
выглядела. Но я ее чувствую. Внутри она все та же, все еще жива, ни одно
перышко не слиняло. Знаете, в иное утро, весной или осенью, я
просыпаюсь и думаю: вот сейчас побегу через луга в лес и наберу
земляники! Или поплаваю в озере, или стану танцевать всю ночь напролет,
до самой зари! И вдруг спохватываюсь. Ах ты, пропади все пропадом! Да
ведь он меня не выпустит, этот дряхлый развалина-дракон. Я как принцесса
в рухнувшей башне — выйти невозможно, знай себе сиди да жди Прекрасного
принца.
— Вам бы книги писать.
— Дорогой мой мальчик, я и писала. Что еще оставалось
делать старой деве? До тридцати лет я была легкомысленной дурой, только и
думала, что о забавах, развлечениях да танцульках. А потом
единственному человеку, которого я по-настоящему полюбила, надоело меня
ждать, и он женился на другой. И тут назло самой себе я решила: раз не
вышла замуж, когда улыбнулось счастье, — поделом тебе, сиди в девках! И
принялась путешествовать. На моих чемоданах запестрели разноцветные
наклейки. Побывала я в Париже, в Вене, в Лондоне — и всюду одна да одна,
и тут оказалось: быть одной в Париже ничуть не лучше, чем в Гринтауне,
штат Иллинойс. Все равно где — важно, что ты одна. Конечно, остается
вдоволь времени размышлять, шлифовать свои манеры, оттачивать остроумие.
Но иной раз я думаю: с радостью отдала бы острое словцо или изящный
реверанс за друга, который остался бы со мной на субботу и воскресенье
лет эдак на тридцать.
Они молча допили чай.
— Вот какой приступ жалости к самой себе, — добродушно
сказала мисс Лумис. — Давайте поговорим о вас. Вам тридцать один и вы
все еще не женаты?
— Я бы объяснил это так: женщины, которые живут, думают и говорят как вы, — большая редкость, — сказал Билл.
— Бог ты мой, — серьезно промолвила она. — Да неужто
молодые женщины станут говорить как я! Это придет позднее. Во-первых,
они для этого слишком молоды. И во-вторых, большинство молодых людей до
смерти пугаются, если видят, что у женщины в голове есть хоть
какие-нибудь мысли. Наверно, вам не раз встречались очень умные женщины,
которые весьма успешно скрывали от вас свой ум. Если хотите найти для
коллекции редкостного жучка, нужно хорошенько поискать и не лениться
пошарить по разным укромным уголкам.
Они снова посмеялись.
— Из меня, верно, выйдет ужасно дотошный старый холостяк, — сказал Билл.
— Нет, нет, так нельзя. Это будет неправильно. Вам и
сегодня не надо бы сюда приходить. Эта улица упирается в египетскую
пирамиду — и только. Конечно, пирамиды — это очень мило, но мумии вовсе
не подходящая для вас компания. Куда бы вам хотелось поехать? Что бы вы
хотели делать, чего добиться в жизни?
— Хотел бы повидать Стамбул, Порт-Саид, Найроби,
Будапешт. Написать книгу. Очень много курить. Упасть со скалы, но на
полдороге зацепиться за дерево. Хочу, чтобы где-нибудь в Марокко в меня
раза три выстрелили в полночь в темном переулке. Хочу любить прекрасную
женщину.
— Ну, я не во всем смогу вам помочь, — сказала мисс
Лумис. — Но я много путешествовала и могу вам порассказать о разных
местах. И если угодно, пробегите сегодня вечером, часов в одиннадцать,
по лужайке перед моим домом, и я, так и быть, выпалю в вас из мушкета
времен Гражданской войны, конечно, если еще не лягу спать. Ну как,
насытит ли это вашу мужественную страсть к приключениям?
— Это будет просто великолепно!
— Куда же вы хотите отправиться для начала? Могу увезти
вас в любое место. Могу вас заколдовать. Только пожелайте. Лондон? Каир?
Ага, вы так и просияли! Ладно, значит, едем в Каир. Не думайте ни о
чем. Набейте свою трубку этим душистым табаком и устраивайтесь
поудобнее.
Билл Форестер откинулся в кресле, закурил трубку и, чуть улыбаясь, приготовился слушать.
— Каир… — начала она.
Прошел час, наполненный драгоценными камнями,
глухими закоулками и ветрами египетской пустыни. Солнце источало золотые
лучи, Нил катил свои мутно-желтые воды, а на вершине пирамиды стояла
совсем юная, порывистая и очень жизнерадостная девушка, и смеялась, и
звала его из тени наверх, на солнце, и он спешил подняться к ней, и вот
она протянула руку и помогает ему одолеть последнюю ступеньку… а потом
они, смеясь, качаются на спине у верблюда, а навстречу вздымается
громада Сфинкса… а поздно ночью в туземном квартале звенят молоточки по
бронзе и серебру и кто-то наигрывает на незнакомых струнных
инструментах, и незнакомая мелодия звучит все тише и наконец замирает
вдали…
Уильям Форестер открыл глаза. Мисс Элен Лумис
умолкла, и оба они опять были в Гринтауне, в саду, с таким чувством,
точно целый век знают друг друга, и чай в серебряном чайнике уже остыл, и
печенье подсохло в лучах заходящего солнца. Билл вздохнул, потянулся и
снова вздохнул.
— Никогда в жизни мне не было так хорошо!
— И мне тоже.
— Я вас очень утомил. Мне надо было уйти уже час назад.
— Вы и сами знаете, что я отлично провела этот час. Но вот вам-то что за радость сидеть с глупой старухой…
Билл Форестер вновь откинулся на спинку кресла и смотрел
на нее из-под полуопущенных век. Потом зажмурился так, что в глаза
проникла лишь тонюсенькая полоска света. Осторожно наклонил голову на
один бок, потом на другой.
— Что это вы? — недоуменно спросила мисс Лумис. Билл не ответил и продолжал ее разглядывать.
— Если найти точку, — бормотал он, — важно
приспособиться, отбросить лишнее… — а про себя подумал: можно не
замечать морщины, скинуть со счетов годы, повернуть время вспять.
И вдруг встрепенулся.
— Что случилось? — спросила мисс Лумис. Но все уже
пропало. Он открыл глаза, чтобы снова поймать тот призрак. Ошибка, это
делать не следовало. Надо было откинуться назад, забыть обо всем и
смотреть словно бы лениво, не спеша, полузакрыв глаза.
— На какую-то секунду я это увидел, — сказал он.
— Что увидели?
Лебедушку, конечно, подумал он, и, наверно, она прочла это слово по его губам.
Старуха порывисто выпрямилась в своем кресле. Руки
застыли на коленях. Глаза, устремленные на него, медленно наполнялись
слезами. Билл растерялся.
— Простите меня, — сказал он наконец. — Ради бога, простите.
— Ничего. — Она по-прежнему сидела выпрямившись, стиснув
руки на коленях, и не смахивала слез. — Теперь вам лучше уйти. Да,
завтра можете прийти опять, а сейчас, пожалуйста, уходите, и ничего
больше не надо говорить.
Он пошел прочь через сад, оставив ее в тени за столом. Оглянуться он не посмел.
Прошло четыре дня, восемь, двенадцать; его
приглашали то к чаю, то на ужин, то на обед. В долгие зеленые
послеполуденные часы они сидели и разговаривали — об искусстве, о
литературе, о жизни, обществе и политике. Ели мороженое, жареных
голубей, пили хорошие вина.
— Меня никогда не интересовало, что болтают люди, — сказала она однажды. — А они болтают, да? Билл смущенно поерзал на стуле.
— Так я и знала. Про женщину всегда сплетничают, даже если ей уже стукнуло девяносто пять.
— Я могу больше не приходить.
— Что вы! — воскликнула она и тотчас опомнилась. — Это
невозможно, вы и сами знаете, — продолжала она спокойнее. — Да ведь и
вам все равно, что они там подумают и что скажут, правда? Мы-то с вами
знаем — ничего худого тут нет.
— Конечно, мне все равно, — подтвердил он.
— Тогда мы еще поиграем в нашу игру. — Мисс Лумис откинулась в кресле. — Куда на этот раз? В Париж? Давайте в Париж.
— В Париж. — Билл согласно кивнул.
— Итак, — начала она, — на дворе год тысяча восемьсот
восемьдесят пятый, и мы садимся на пароход в нью-йоркской гавани. Вот
наш багаж, вот билеты, там — линия горизонта. И мы уже в открытом море.
Подходим к Марселю…
Она стоит на мосту и глядит вниз, в прозрачные воды
Сены, и вдруг он оказывается рядом с ней и тоже глядит вниз, на волны
лета, бегущие мимо. Вот в белых пальцах у нее рюмка с аперитивом, и
снова он тут как тут, наклоняется к ней, чокается, звенят рюмки. Он
видит себя в зеркалах Версаля, над дымящимися доками Стокгольма, они
вместе читают вывески цирюльников вдоль каналов Венеции. Все, что она
видела одна, они видят теперь снова вместе.
Как-то в середине августа они под вечер сидели вдвоем и глядели друг на друга.
— А знаете, ведь я бываю у вас почти каждый день вот уже две с половиной недели, — сказал Билл.
— Не может быть!
— Для меня это огромное удовольствие.
— Да, но ведь на свете столько молодых девушек…
— В вас есть все, чего недостает им, — доброта, ум, остроумие…
— Какой вздор! Доброта и ум — свойства старости. В
двадцать лет женщине куда интересней быть бессердечной и
легкомысленной. — Она умолкла и перевела дух. — Теперь я хочу вас
смутить. Помните, когда мы встретились в первый раз в аптеке, вы
сказали, что у вас одно время была… ну, скажем, симпатия ко мне. Потом
вы старались, чтобы я об этом забыла, ни разу больше об этом не
упомянули. Вот мне и приходится самой просить вас объяснить мне, что это
была за нелепость.
Билл замялся.
— Вы и правда меня смутили.
— Ну, выкладывайте!
— Много лет назад я случайно увидел вашу фотографию.
— Я никогда не разрешаю себя фотографировать.
— Это была очень старая карточка, вам на ней лет двадцать.
— Ах, вот оно что. Это просто курам на смех! Всякий раз,
когда я жертвую деньги на благотворительные цели или еду на бал, они
выкапывают эту карточку и опять ее перепечатывают. И весь город смеется.
Даже я сама.
— Со стороны газеты это жестоко.
— Ничуть. Я им сказала: если вам нужна моя фотография,
берите ту, где я снята в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году. Пусть
запомнят меня такой. И уж, пожалуйста, во время панихиды не открывайте
крышку гроба.
— Я расскажу вам, как все это было.
Билл Форестер скрестил руки на груди, опустил глаза и
немного помолчал. Он так ясно представил себе эту фотографию. Здесь, в
этом саду, было вдоволь времени вспомнить каждую черточку, и перед ним
встала Элен Лумис — та, с фотографии, совсем еще юная и прекрасная,
когда она впервые в жизни одна позировала перед фотоаппаратом. Ясное
лицо, тихая, застенчивая улыбка.
Это было лицо весны, лицо лета, теплое дыханье душистого
клевера. На губах рдели гранаты, в глазах голубело полуденное небо.
Коснуться этого лица — все равно что ранним декабрьским утром распахнуть
окно и, задохнувшись от ощущения новизны, подставить руку под первые
легчайшие пушинки снега, что падают с ночи, неслышные и нежданные. И все
это — теплота дыханья и персиковая нежность — навсегда запечатлелось в
чуде, именуемом фотографией, над ним не властен ветер времени, его не
изменит бег часовой стрелки, оно никогда ни на секунду не постареет;
этот легчайший первый снежок никогда не растает, он переживет тысячи
жарких июлей.
Вот какова была та фотография, и вот как он узнал мисс
Лумис. Он вспомнил все это, знакомый облик встал перед его мысленным
взором, и теперь он вновь заговорил:
— Когда я в первый раз увидел эту простую карточку —
девушку со скромной, без затей, прической, — я не знал, что снимок
сделан так давно. В газетной заметке говорилось, что Элен Лумис откроет в
этот вечер бал в ратуше. Я вырезал фотографию из газеты. Весь день я
всюду таскал ее с собой. Я твердо решил пойти на этот бал. А потом, уже к
вечеру, кто-то увидел, как я гляжу на эту фотографию, и мне открыли
истину. Рассказали, что снимок очаровательной девушки сделан
давным-давно и газета из года в год его перепечатывает. И еще мне
сказали, что не стоит идти на бал и искать вас там по этой фотографии.
Долгую минуту они сидели молча. Потом Билл исподтишка глянул на мисс
Лумис. Она смотрела в дальний конец сада, на ограду, увитую розами. На
лице ее ничего не отразилось. Она немного покачалась в своем кресле и
мягко сказала:
— Ну вот и все. Не выпить ли нам еще чаю? Они молча потягивали чай. Потом она наклонилась вперед и похлопала его по плечу.
— Спасибо.
— За что?
— За то, что вы хотели пойти на бал искать меня, за то, что вырезали фотографию из газеты, — за все. Большое вам спасибо.
Они побродили по тропинкам сада.
— А теперь моя очередь, — сказала мисс Лумис. — Помните,
я как-то обмолвилась об одном молодом человеке, который ухаживал за
мной семьдесят лет тому назад? Он уже лет пятьдесят как умер, но в то
время он был совсем молодой и очень красивый, целые дни проводил в седле
и даже летними ночами скакал на лихом коне по окрестным лугам. От него
так и веяло здоровьем и сумасбродством, лицо всегда было покрыто
загаром, руки вечно исцарапаны; и все-то он бурлил и кипятился, а ходил
так стремительно, что казалось, его вот-вот разорвет на части. То и дело
менял работу — бросит все и перейдет на новое место, а однажды сбежал и
от меня, потому что я была еще сумасбродней его, нипочем не соглашалась
стать степенной мужней женой. Вот так все и кончилось. И я никак не
ждала, что в один прекрасный день вновь увижу его живым. Но вы живой, и
нрав у вас тоже горячий и неуемный и вы такой же неуклюжий и вместе с
тем изящный. И я заранее знаю, как вы поступите, когда вы и сами еще об
этом не догадываетесь, и, однако, всякий раз вам поражаюсь. Я всю жизнь
считала, что перевоплощение — бабьи сказки, а вот на днях вдруг
подумала: а что, если взять и крикнуть на улице: «Роберт! Роберт!» — не
обернется ли на этот зов Уильям Форестер?
— Не знаю, — сказал он.
— И я не знаю. Потому-то жизнь так интересна.
Август почти кончился. По городу медленно плыло
первое прохладное дыхание осени, яркая зелень листвы потускнела, а потом
деревья вспыхнули буйным пламенем, горы и холмы зарумянились, заиграли
всеми красками, а пшеничные поля побурели. Дни потекли знакомой
однообразной чередой, точно писарь выводил ровным круглым почерком букву
за буквой, строку за строкой.
Как-то раз Уильям Форестер шагал по хорошо знакомому
саду и еще издали увидел, что Элен Лумис сидит за чайным столом и
старательно что-то пишет. Когда Билл подошел, она отодвинула перо и
чернила.
— Я вам писала, — сказала она.
— Не стоит трудиться — я здесь.
— Нет, это письмо особенное. Посмотрите. — Она показала
Биллу голубой конверт, только что заклеенный и аккуратно разглаженный
ладонью. — Запомните, как оно выглядит. Когда почтальон принесет вам
его, это будет означать, что меня уже нет в живых.
— Ну что это вы такое говорите!
— Садитесь и слушайте. Он сел.
— Дорогой мой Уильям, — начала она, укрывшись под тенью
летнего зонтика. — Через несколько дней я умру. Нет, не перебивайте
меня. — Она предостерегающе подняла руку. — Я не боюсь. Когда живешь так
долго, теряешь многое, в том числе и чувство страха. Никогда в жизни не
любила омаров — может, потому что не пробовала. А в день, когда мне
исполнилось восемьдесят, решила — дай-ка отведаю. Не скажу, чтобы я их
так сразу и полюбила, но теперь я хоть знаю, каковы они на вкус, и не
боюсь больше. Так вот, думаю, и смерть вроде омара, и уж как-нибудь я с
ней примирюсь. — Мисс Лумис махнула рукой. — Ну, хватит об этом.
Главное, что я вас больше не увижу. Отпевать меня не будут. Я полагаю,
женщина, которая прошла в эту дверь, имеет такое же право на уединение,
как женщина, которая удалилась на ночь к себе в спальню.
— Смерть предсказать невозможно, — выговорил наконец Билл.
— Вот что, Уильям. Полвека я наблюдаю за дедовскими
часами в прихожей. Когда их заводят, я могу точно сказать наперед, в
котором часу они остановятся. Так и со старыми людьми. Они чувствуют,
как слабеет завод и маятник раскачивается все медленнее. Ох, пожалуйста,
не смотрите на меня так.
— Простите, я не хотел… — ответил он.
— Мы ведь славно провели время, правда? Это было так
необыкновенно хорошо — наши с вами беседы каждый день. Есть такая
ходячая, избитая фраза — родство душ; так вот, мы с вами и есть родные
души. — Она повертела в руках голубой конверт. — Я всегда считала, что
истинную любовь определяет дух, хотя тело порой отказывается этому
верить. Тело живет только для себя. Только для того, чтобы пить, есть и
ждать ночи. В сущности, это ночная птица. А дух ведь рожден от солнца,
Уильям, и его удел — за нашу долгую жизнь тысячи и тысячи часов
бодрствовать и впитывать все, что нас окружает. Разве можно сравнить
тело, это жалкое и себялюбивое порождение ночи, со всем тем, что за
целую жизнь дают нам солнце и разум? Не знаю. Знаю только, что все
последние дни мой дух соприкасался с вашим и дни эти были лучшими в моей
жизни. Еще о многом надо бы поговорить, да придется отложить до новой
встречи.
— У нас не так уж много времени.
— Да, но вдруг будет еще одна встреча! Время —
престранная штука, а жизнь — и еще того удивительней. Как-то там не так
повернулись колесики или винтики, и вот жизни человеческие переплелись
слишком рано или слишком поздно. Я чересчур зажилась на свете, это ясно.
А вы родились то ли слишком рано, то ли слишком поздно. Ужасно досадное
несовпадение. А может, это мне в наказание — уж очень я была
легкомысленной девчонкой. Но на следующем обороте колесики могут опять
повернуться так, как надо. А покуда непременно найдите себе славную
девушку, женитесь и будьте счастливы. Но прежде вы должны мне кое-что
обещать.
— Все что угодно.
— Обещайте не дожить до глубокой старости, Уильям. Если
удастся, постарайтесь умереть, пока вам не исполнилось пятьдесят. Я
знаю, это не так просто. Но я вам очень советую — ведь кто знает, когда
еще появится на свет вторая Элен Лумис. А вы только представьте: вот вы
уже дряхлый старик, и в один прекрасный день в тысяча девятьсот
девяносто девятом году плететесь по Главной улице и вдруг видите меня, а
мне только двадцать один, и все опять полетело вверх тормашками — ведь
правда, это было бы ужасно? Мне кажется, как ни приятно нам было
встречаться в эти последние недели, мы все равно больше не могли бы так
жить. Тысяча галлонов чая и пятьсот печений — вполне достаточно для
одной дружбы. Так что непременно устройте себе, лет эдак через двадцать,
воспаление легких. Ведь я не знаю, сколько вас там продержат, на том
свете, — а вдруг сразу отпустят обратно? Но я сделаю все, что смогу,
Уильям, обещаю вам. И если все пойдет как надо, без ошибок и опозданий,
знаете, что может случиться?
— Скажите мне.
— Как-нибудь, году так в тысяча девятьсот восемьдесят
пятом или девяностом, молодой человек по имени Том Смит или, скажем,
Джон Грин, гуляя по улицам, заглянет мимоходом в аптеку и, как
полагается, спросит там какого-нибудь редкостного мороженого. А по
соседству окажется молодая девушка, его сверстница, и, когда она
услышит, какое мороженое он заказывает, что-то произойдет. Не знаю, что
именно и как именно. А уж она-то и подавно не будет знать, как и что. И
он тоже. Просто от одного названия этого мороженого у обоих станет
необыкновенно хорошо на душе. Они разговорятся. А потом познакомятся и
уйдут из аптеки вместе.
И она улыбнулась Уильяму.
— Вот как гладко получается, но вы уж извините старуху,
люблю все разбирать и по полочкам раскладывать. Это просто так, пустячок
вам на память. А теперь поговорим о чем-нибудь другом. О чем же?
Осталось ли на свете хоть одно местечко, куда мы еще не съездили? А в
Стокгольме мы были?
— Да, прекрасный город.
— А в Глазго? Куда же нам теперь?
— Почему бы не съездить в Гринтаун, штат Иллинойс? —
предложил Билл. — Сюда. Мы ведь, собственно, не побывали вместе в нашем
родном городе.
Мисс Лумис откинулась в кресле. Билл последовал ее примеру, и она начала:
— Я расскажу вам, каким был наш город давным-давно, когда мне едва минуло девятнадцать…
Зимний вечер, она легко скользит на коньках по
замерзшему пруду, лед под луной белый-белый, а под ногами скользит ее
отражение и словно шепчет ей что-то. А вот летний вечер — летом здесь, в
этом городе, зноем опалены и улицы, и щеки, и в сердце знойно, и, куда
ни глянь, мерцают — то вспыхнут, то погаснут — светлячки. Октябрьский
вечер, ветер шумит за окном, а она забежала на кухню полакомиться
тянучкой и беззаботно напевает песенку; а вот она бегает по мшистому
берегу реки, вот весенним вечером плавает в гранитном бассейне за
городом, в глубокой и теплой воде; а теперь Четвертое июля, в небе
рассыпаются разноцветные огни фейерверка — и алым, синим, белым светом
озаряются лица зрителей на каждом крыльце, и, когда гаснет в небе
последняя ракета, одно девичье лицо сияет ярче всех.
— Вы видите все это? — спрашивает Элен Лумис. — Видите меня там, с ними?
— Да, — отвечает Уильям Форестер, не открывая глаз. — Я вас вижу.
— А потом, — говорит она, — потом…
Голос ее все не смолкает, день на исходе, и сгущаются
сумерки, а голос все звучит в саду, и всякий, кто пройдет мимо за
оградой, даже издалека может его услышать — слабый, тихий, словно шелест
крыльев мотылька… |