евреи, затем поляки, цыгане. К весне 1942 года почти все еврейское население
Польши, Германии, западных районов Белоруссии было согнано в гетто. В этих
гетто - варшавском, радомском, ченстоховском, люблинском, белостокском,
гродненском и многих десятках других, более мелких - были собраны миллионы
рабочих, ремесленников, врачей, профессоров, архитекторов, инженеров,
учителей, работников искусств, людей нетрудовых профессий, все с семьями,
женами, дочерьми, сыновьями, матерями и отцами. В одном варшавском гетто
находилось около пятисот тысяч человек. По-видимому, это заключение в гетто
явилось первой, предварительной частью гитлеровского плана истребления
евреев. Лето 1942 года - пора военного успеха фашизма - было признано
подходящим временем для проведения второй части плана - физического
уничтожения. Известно, что Гиммлер приезжал в это время в Варшаву, отдавал
соответствующие распоряжения. День и ночь шла подготовка треблинской плахи.
В июле первые эшелоны уже шли из Варшавы и Ченстохова в Треблинку. Людей
извещали, что их везут на Украину для работы в сельском хозяйстве.
Разрешалось брать с собой двадцать килограммов багажа и продукты питания. Во
многих случаях немцы заставляли свои жертвы покупать железнодорожные билеты
до станции "Обер-Майдан". Этим условным названием немцы именовали Треблинку.
Дело в том, что слух об ужасном месте вскоре прошел по всей Польше, и слово
Треблинка перестало фигурировать у эсэсовцев при погрузке людей в эшелоны.
Однако обращение при погрузке в эшелоны было таким, что не вызывало уже
сомнений в судьбе, ждущей пассажиров. В товарный вагон набивалось не менее
ста пятидесяти человек, обычно сто восемьдесят - двести. Весь путь, который
длился иногда два-три дня, заключенным по давали воды. Страдания от жажды
были так велики, что люди пили собственную мочу. Охрана требовала за глоток
воды сто злотых и, получив деньги, обычно воды не давала. Люди ехали,
прижавшись друг к другу, иногда даже стоя, и в каждом вагоне, особенно в
душные летние дни, умирало к концу путешествия несколько стариков и больных
сердечными болезнями. Так как двери до конца путешествия ни разу но
раскрывались, то трупы начинали разлагаться, отравляя воздух в вагонах. Едва
кто-либо из едущих зажигал в ночное время спичку, охрана открывала стрельбу
по стенам вагона. Парикмахер Абрам Кон рассказывает, что в его вагоне было
много раненых и пятеро убитых в результате стрельбы охраны по стенкам
вагона.
Совершенно иначе прибывали в Треблинку поезда из западноевропейских стран.
Здесь люди ничего не слышали о Треблинке и до последней минуты верили, что
их везут на работы, да притом еще немцы всячески расписывали удобства и
прелесть новой жизни, ждущей переселенцев. Некоторые эшелоны прибывали с
людьми, уверенными, что их вывозят за границу, в нейтральные страны: за
большие деньги они приобрели у немецких властей визы на выезд и иностранные
паспорта.
Однажды прибыл в Треблинку поезд с евреями - гражданами Англии, Канады,
Америки, Австралии, застрявшими во время войны в Европе и Польше. После
длительных хлопот, сопряженных с дачей больших взяток, они добились выезда в
нейтральные страны. Все поезда из европейских стран приходили без охраны, с
обычной обслуживающей прислугой, в составе этих поездов были спальные вагоны
и вагоны-рестораны. Пассажиры везли с собой объемистые кофры и чемоданы,
большие запасы продуктов. Дети пассажиров выбегали на промежуточных станциях
и спрашивали, скоро ли будет Обер-Майдан.
Прибывали изредка эшелоны цыган из Бессарабии и из других районов.
Несколько раз прибывали эшелоны молодых поляков - крестьян и рабочих,
участвовавших в восстаниях и партизанских отрядах.
Трудно сказать, что страшней: ехать на смерть в ужасных мучениях, зная о
ее приближении, либо, в полном неведении гибели, выглядывать из окна мягкого
вагона в тот момент, когда со станции Треблинка уже звонят в лагерь и
сообщают данные о прибывшем поезде и количестве людей, едущих в нем.
Для последнего обмана людей, приезжавших из Европы, самый железнодорожный
тупик в лагере смерти был оборудован наподобие пассажирской станции. На
платформе, у которой разгружались очередные двадцать вагонов, стояло
вокзальное здание с кассами, камерой хранения багажа, с залом ресторана,
повсюду имелись стрелы-указатели: "Посадка на Белосток", "На Барановичи",
"Посадка на Волковыск" и т. д. К прибытию эшелона в здании вокзала играл
оркестр, все музыканты были хорошо одеты. Швейцар в форме железнодорожного
служащего отбирал у пассажиров билеты и выпускал их на площадь. Три-четыре
тысячи людей, нагруженных мешками и чемоданами, поддерживая стариков и
больных, выходили на площадь. Матери держали на руках детей, дети постарше
жались к родителям, пытливо оглядывая площадь. Что-то тревожное и страшное
было в этой площади, вытоптанной миллионами человеческих ног. Обостренный
взор людей быстро ловил тревожащие мелочи - на торопливо подметенной, видимо
за несколько минут до выхода партии, земле видны были брошенные предметы -
узелок с одеждой, раскрытые чемоданы, кисти для бритья, эмалированные
кастрюли. Как попали они сюда? И почему сразу же за вокзальной платформой
оканчивается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется
трехметровая проволока? Где же путь на Белосток, на Седлец, Варшаву,
Волковыск? И почему так странно усмехаются новые охранники, оглядывая
поправляющих галстуки мужчин, аккуратных старушек, мальчиков в матросских
курточках, худеньких девушек, умудрившихся сохранить в этом путешествии
опрятность одежды, молодых матерей, любовно поправляющих одеяльца на своих
младенцах. Все эти вахманы в черных мундирах и эсэсовские унтер-офицеры
походили на погонщиков стада при входе в бойню. Для них вновь прибывшая
партия не была живыми людьми, и они невольно улыбались, глядя на проявление
стыдливости, любви, страха, заботы о близких, о вещах; их смешило, что
матери выговаривали детям, отбежавшим на несколько шагов, и одергивали на
них курточки, что мужчины вытирали лбы носовыми платками и закуривали
сигареты, что девушки поправляли волосы и испуганно придерживали юбки, когда
налетал порыв ветра. Их смешило, что старики старались присесть на
чемоданчики, что некоторые держали под мышкой книги, а больные кутали шеи.
До двадцати тысяч человек проходило ежедневно через Треблинку. Дни, когда из
вокзала выходило шесть-семь тысяч, считались пустыми днями. Четыре, пять раз
в день наполнялась площадь людьми. И все эти тысячи, десятки, сотни тысяч
людей, спрашивающих испуганных глаз, все эти юные и старые лица, чернокудрые
и золотоволосые красавицы, горбатенькие и сутулые, лысые старики, робкие
подростки - все это сливалось в едином потоке, поглощающем и разум, и
прекрасную человеческую науку, и девичью любовь, и детское недоумение, и
кашель стариков, и сердце человека.
Вновь прибывшие с дрожью ощущали странность этого одержанного, сытого,
насмешливого взгляда, взгляда превосходства живого скота над мертвым
человеком.
И снова в эти короткие мгновенья вышедшие на площадь ловили мелочи,
непонятные и вселяющие тревогу.
Что это там, за этой огромной шестиметровой стеной, плотно закрытой
одеялами и начавшими желтеть сосновыми ветвями? Одеяла тоже внушали тревогу:
стеганые, разноцветные, шелковые и крытые ситцами, они напоминали те одеяла,
что лежали в постельных принадлежностях приехавших. Как попали они сюда? Кто
их привез? И где они, владельцы этих одеял? Почему им не нужны больше
одеяла? И кто эти люди с голубыми повязками? Вспоминается все передуманное
за последнее время, тревоги, слухи, передаваемые шепотом. Нет, нет, не может
быть! И человек отгоняет страшную мысль. Тревога на площади продолжается
несколько мгновений, может быть две-три минуты, пока все прибывшие успеют
сойти с перрона. Этот выход всегда сопряжен с задержкой: в каждой партий
имеются калеки, хромые, старики и больные, едва передвигающие ноги. Но вот
все на площади. Унтер-шарфюрер (младший унтер-офицер войск СС) громко и
раздельно предлагает приехавшим оставить вещи на площади и отправиться в
"баню", имея при себе лишь личные документы, ценности и самые небольшие
пакетики с умывальными принадлежностями. У стоящих возникают десятки
вопросов: брать ли белье, можно ли развязать узлы, не перепутаются ли вещи,
сложенные на площади, не пропадут ли? Но какая-то странная сила заставляет
их молча, поспешно шагать, не задавая вопросов, по оглядываясь, к проходу в
шестиметровой проволочной столе, замаскированной ветками. Они проходят мимо
противотанковых ежей, мимо высокой, в три человеческих роста, колючей
проволоки, мимо трехметрового противотанкового рва, снова мимо тонкой
клубками разбросанной стальной проволоки, в которой ноги бегущего
застревают, как лапы мухи в паутине, и снова мимо многометровой стены
колючей проволоки. И страшное чувство, чувство обреченности, чувство
беспомощности охватывает их: ни бежать, ни повернуть обратно, ни драться: с
деревянных низеньких и приземистых башен смотрят на них дула
крупнокалиберных пулеметов. Звать на помощь? Но ведь кругом эсэсовцы и
вахманы с автоматами, ручными гранатами, пистолетами. Они власть. В их руках
танки и авиация, земли, города, небо, железные дороги, закон, газеты, радио.
Весь мир молчит, подавленный, порабощенный коричневой шайкой захвативших
власть бандитов. И только где-то, за много тысяч километров, ревет советская
артиллерия на далеком волжском берегу, упрямо возвещая великую волю русского
народа к смертной борьбе за свободу, будоража, сзывая на борьбу народы мира.
А на площади перед вокзалом две сотни рабочих с небесно-голубыми повязками
("группа небесковых") молча, быстро, умело развязывают узлы, вскрывают
корзинки и чемоданы, снимают ремни с портпледов. Идет сортировка и оценка
вещей, оставленных только что прибывшей партией. Летят на землю заботливо
уложенные штопальные принадлежности, клубки ниток, детские трусики, сорочки,
простыни, джемперы, ножички, бритвенные приборы, связки писем, фотографии,
наперстки, флаконы духов, зеркала, чепчики, туфли, валенки, сшитые из ватных
одеял на случай мороза, дамские туфельки, чулки, кружева, пижамы, пакеты с
маслом, кофе, банки какао, молитвенные одежды, подсвечники, книги, сухари,
скрипки, детские кубики. Нужно обладать квалификацией, чтобы в считанные
минуты рассортировать все эти тысячи предметов, оценить их - одни отобрать
для отправки в Германию, другие, второстепенные, старые, штопаные - для
сожжения. Горе ошибившемуся рабочему, положившему старый фибровый чемодан в
кучу отобранных для отправки в Германию кожаных саквояжей, либо кинувшему в
кучу старых, штопаных носков пару парижских чулок с фабричной пломбой.
Рабочий мог ошибиться только один раз. Два раза ему не надо было ошибиться.
Сорок эсэсовцев и шестьдесят вахманов работали "на транспорте", так
называлась в Треблинке первая, только что описанная нами стадия: прием
эшелона, вывод партии на "вокзал" и на площадь, наблюдение за рабочими,
сортирующими и оценивающими вещи. Во время этой работы рабочие часто
незаметно от охраны совали в рот куски хлеба, сахара, конфеты, найденные в
продуктовых пакетах. Это не разрешалось. Разрешалось после окончания работы
мыть руки и лицо одеколоном и духами, воды в Треблинке не хватало, и для
умывания ею пользовались только немцы и вахманы. И пока люди, все еще живые,
готовились к "бане", работа над их вещами подходила к концу, - ценные вещи
уносились на склад, а письма, фотографии новорожденных, братьев, невест,
пожелтевшие извещения о свадьбах, все эти тысячи драгоценных предметов,
бесконечно дорогих для их владельцев и представляющих лишь хлам для
треблинских хозяев, собирались в кучи и уносились к огромным ямам, где на
дне лежали сотни тысяч таких же писем, открыток, визитных карточек,
фотографий, бумажек с детскими каракулями и первыми неумелыми рисунками
цветным карандашом. Площадь кое-как подметалась и была готова к приему новой
партии обреченных. Но всегда прием партии проходил, как только что описано.
В тех случаях, когда заключенные знали, куда их везут, вспыхивали бунты.
Крестьянин Скаржинский видел, как из двух поездов, выломив двери, вырвались
люди и, опрокинув охрану, кинулись к лесу. Все до единого в обоих случаях
были убиты из автоматов. Мужчины несли с собой четырех детей в возрасте
четырех - шести лет. И дети эти также были убиты. О таких же случаях борьбы
с охраной рассказывает крестьянка Марьяна Кобус. Однажды на ее глазах, когда
она работала в поле, были убиты шестьдесят человек, прорвавшихся из поезда к
лесу.
Но вот партия переходит на новую площадку, уже внутри второй лагерной
ограды. На площади огромный барак, вправо еще три барака, два из них
отведены под склады одежды, третий под обувь. Дальше, в западной части,
расположены бараки эсэсовцев, бараки вахманов, склады продовольствия,
скотный двор, стоят легковые и грузовые автомашины, броневик. Впечатление
обычного лагеря, такого же, как лагерь No 1.
В юго-восточном углу лагерного двора огороженное ветвями пространство,
впереди него будка с надписью "Лазарет". Всех дряхлых, тяжелобольных
отделяют от толпы, ожидающей "бани", и несут на носилках в "лазарет". Из
будки навстречу больным выходит "доктор" в белом фартуке с повязкой Красного
Креста на левом рукаве. О том, что происходило в "лазарете", мы расскажем
ниже.
Вторая фаза обработки прибывшей партии характеризуется подавлением воли
людей беспрерывными короткими и быстрыми приказами. Эти приказы произносятся
тем знаменитым тембром голоса, которым так гордится немецкая армия, тембром,
являющимся одним из доказательств принадлежности немцев к расе господ. Буква
"р", одновременно картавая и твердая, звучит, как кнут.
"Achtung!" (*) - проносится над толпой, и в свинцовой тишине голос
шарфюрера произносит заученные, повторяемые несколько раз на день, много
месяцев подряд слова:
(* Внимание! *)
"Мужчины остаются на месте, женщины и дети раздеваются в бараках налево".
Здесь, по рассказам очевидцев, обычно начинаются страшные сцены. Великое
чувство материнской, супружеской, сыновней любви подсказывает людям, что они
в последний раз видят друг друга. Рукопожатия, поцелуи, благословения,
слезы, короткие, кратко произнесенные слова, в которые люди вкладывают всю
любовь, всю боль, всю нежность, все отчаяние свое... Эсэсовские психиатры
смерти знают, что эти чувства нужно мгновенно затушить, отсечь. Психиатры
смерти знают те простые законы, которые действуют на всех скотобойнях мира,
законы, которые в Треблинке скоты применяли к людям. Это один из наиболее
ответственных моментов: отделение дочерей от отцов, матерей от сыновей,
бабушек от внуков, мужей от жен.
И снова над площадью: "Achtung! Achtung!" Именно в этот момент нужно снова
смутить разум людей надеждой, правилами смерти, выдаваемыми за правила
жизни. Тот же голос рубит слово за словом:
- Женщины и дети снимают обувь при входе в барак. Чулки вкладываются в
туфли. Детские чулочки вкладываются в сандалии, ботиночки и туфельки детей.
Будьте аккуратны.
И тотчас же снова:
- Направляясь в баню, иметь при себе драгоценности, документы, деньги,
полотенце и мыло... Повторяю...
Внутри женского барака находится парикмахерская; голых женщин стригут под
машинку, со старух снимают парики. Странный психологический момент: эта
смертная стрижка, по свидетельству парикмахеров, более всего убеждала
женщин, что их ведут в баню. Девушки, щупая головы, иногда просили: "Вот тут
неровно, подстригите, пожалуйста!" Обычно после стрижки женщины
успокаивались, почти каждая выходила из барака, имея при себе кусочек мыла и
сложенное полотенце. Некоторые молодые плакали, жалея свои красивые косы.
Для чего стригли женщин? Чтобы обмануть их? Нет, эти волосы нужны были на
потребу Германии. Это было сырье... Я спрашивал многих людей, что делали
немцы с этим порохом волос, снятых с голов живых покойниц. Все свидетели
рассказывают, что огромные груды черных, золотых, белокурых волос, кудрей и
кос подвергались дезинфекции, прессовались в мешки и отправлялись в
Германию. Все свидетели подтверждали, что волосы отправляют в мешках в
германские адреса. Как использовались они? На этот вопрос никто не мог
ответить. Лишь в письменных показаниях Кона утверждается, что потребителем
этих волос было военно-морское ведомство: волосы шли для набивки матрацев,
технических приспособлений, плетения канатов для подводных лодок.
Мне думается, что это показание нуждается в дополнительном подтверждении,
его даст человечеству гросс-адмирал Редер, стоявший в 1942 году во главе
германского военного флота.
Мужчины раздевались во дворе. Из первой утренней партии отбиралось
полтораста - триста человек, обладающих большой физической силой, их
использовали для захоронения трупов и убивали обычно на второй день.
Раздеваться мужчины должны были очень быстро, но аккуратно, складывая в
порядке обувь, носки, белье, пиджаки и брюки. Сортировкой носильных вещей
занималась вторая рабочая команда, "красная", отличавшаяся от работавших "на
транспорте" красной нарукавной повязкой. Вещи, признанные достойными быть
отправленными в Германию, поступали тут же на склад. С них тщательно
смарывались все металлические и матерчатые знаки. Остальные вещи сжигались
или закапывались в ямы.
Чувство тревоги росло все время. Обоняние тревожил страшный запах, то и
дело перебиваемый запахом хлорной извести. Казалось непонятным огромное
количество жирных назойливых мух. Откуда они здесь, среди сосен и
вытоптанной земли? Люди дышали тревожно и шумно, вздрагивая, вглядывались в
каждую ничтожную мелочь, могущую объяснить, подсказать, приподнять завесу
тайны над судьбой, ждущей обреченных. И почему там, в южном направлении, так
грохочут гигантские экскаваторы?
Начиналась новая процедура. Голых людей подводили к кассе и предлагали
сдавать документы и ценности. И вновь страшный гипнотизирующий голос кричал:
"Achtung! Achtung! За сокрытие ценностей смерть! Achtung!"
В маленькой, сколоченной из досок будке сидел шарфюрер. Возле него стояли
эсэсовцы и вахманы. Подле будки стояли деревянные ящики, в которые бросались
ценности: один для бумажных денег, другой для монет, третий для ручных
часов, для колец, для серег и для брошек с драгоценными камнями, для
браслетов. А документы летели на землю, уже никому не нужные на свете,
документы живых мертвецов, которые через час уже будут затрамбованными
лежать в яме. Но золото и ценности подвергались тщательной сортировке,
десятки ювелиров определяли пробу металла, ценность камня, чистоту воды
бриллиантов.
И удивительная вещь: скоты использовали все - кожу, бумагу, ткани, все
служившее человеку, все нужно и полезно было скотам, лишь высшая
драгоценность мира - жизнь человека - растаптывалась ими. И какие большие,
сильные умы, какие честные души, какие славные детские глаза, какие милые
старушечьи лица, какие гордые девичьи головы, над созданном которых природа
трудилась великую тьму веков, огромным молчаливым потоком низвергались в
бездну небытия. Секунды нужны были для того, чтобы уничтожить то, что мир и
природа создавали в огромном и мучительном творчестве жизни.
Здесь, у "кассы", наступал перелом - здесь кончалась пытка ложью,
державшей людей в гипнозе неведения, в лихорадке, бросавшей их на протяжении
нескольких минут от надежды к отчаянию, от видений жизни к видениям смерти.
Эта пытка ложью являлась одним из атрибутов конвейерной плахи, она помогала
эсэсовцам работать. И когда наступал последний акт ограбления живых
мертвецов, немцы резко меняли стиль отношения к своим жертвам. Кольца
срывали, ломая пальцы женщинам, вырывали серьги, раздирая мочки ушей.
На последнем этапе конвейерная плаха требовала для быстрого своего
функционирования нового принципа. И поэтому слово "Achtung" сменялось
другим, хлопающим, шипящим: "Schneller! Schneller! Schneller!" Скорей,
скорей, скорей, бегом, в небытие!
Из жестокой практики последних лет известно, что голый человек теряет
сразу силу сопротивления, перестает бороться против судьбы, сразу вместе с
одеждой теряет и силу жизненного инстинкта, приемлет судьбу, как рок.
Непримиримо жаждущий жить становится пассивным и безразличным. Но для того
чтобы застраховать себя, эсэсовцы дополнительно применяли на последнем этапе
работы конвейерной плахи метод чудовищного оглушения, ввергали людей в
состояние психического душевного шока.
Как это делалось?
Внезапным и резким применением бессмысленной, алогичной жестокости. Голые
люди, у которых было отнято все, но которые упрямо продолжали оставаться
людьми в тысячу крат больше, чем окружавшие их твари в мундирах германской
армии, все еще дышали, смотрели, мыслили, их сердца еще бились. Из рук их
вышибали куски мыла и полотенца. Их строили рядами по пять человек в ряд.
- Hande hoch! Marsch! Schneller! Schneller! (*)
(* Руки вверх! Марш! Быстрее! Быстрее! *)
Они вступали на прямую аллею, обсаженную цветами и елками, длиной в сто
двадцать метров, шириной в два метра, ведущую к месту казни. По обе стороны
этой аллеи была протянута проволока, и плечом к плечу стояли вахманы в
черных мундирах и эсэсовцы в серых. Дорога была покрыта белым песком, и те,
что шли впереди с поднятыми руками, видели на этом взрыхленном песке свежие
отпечатки босых ног: маленьких - женских, совсем маленьких - детских,
тяжелых старческих ступней. Этот зыбкий след на песке - все, что осталось от
тысяч людей, которые недавно прошли по этой дороге, прошли так же, как шли
сейчас по ней новые четыре тысячи, как пройдут после этих четырех тысяч,
через два часа, еще тысячи, ожидавшие очереди на лесной железнодорожной
ветке. Прошли так же, как шли вчера и десять дней назад, как пройдут завтра
и через пятьдесят дней, как шли люди все тринадцать месяцев существования
треблинского ада.
Эту аллею немцы называли "дорога без возвращения".
Кривляющееся человекообразное существо, фамилия которого Сухомиль, с
ужимками кричало, коверкая нарочно немецкие и еврейские слова:
- Детки, детки, шнеллер, шнеллер, вода в бане уже остывает! Шнеллер,
детки, шнеллер! - и хохотало, приседало, приплясывало. Люди с поднятыми
руками шли молча между двумя шеренгами стражи, под ударами прикладов и
резиновых палок. Дети, едва поспевая за взрослыми, бежали. В этом последнем
скорбном проходе все свидетели отмечают зверство одного человекообразного
существа, эсэсовца Цэпфа. Он специализировался по убийству детей. Обладая
огромной силой, это существо внезапно выхватывало из толпы ребенка и, либо
взмахнув им, как палицей, било его головой оземь, либо раздирало его
пополам.
Когда я слышал об этом существе, по-видимому, рожденном от женщины, мне
казались немыслимыми и невероятными вещи, рассказанные о нем. Но когда я
лично услышал от непосредственных свидетелей повторение этих рассказов, я
увидел, что рассказывают они об этом, как об одной из деталей, не
выделяющейся из общего строя треблинского ада. Я поверил в возможность этого
существа.
Действия Цэпфа были нужны, они именно способствовали психическому шоку
обреченных, они были выражением алогичной жестокости, подавляющей волю и
сознание. Он был полезным, нужным винтиком в огромной машине фашистского
государства.
Нам следует ужасаться не тому, что природа рождает таких дегенератов: мало
ли какие уродства бывают в органическом мире - и циклопы, и существа о двух
головах, и соответствующие им страшные духовные уродства и извращения.
Ужасно другое: существа эти, подлежащие изоляции, изучению как феномены
психиатрической науки, в некоем государстве существуют как граждане,
активные и действующие. Их бредовая идеология, их патологическая психика, их
феноменальные преступления являются необходимым элементом фашистского
государства. Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч таких существ являются
столпами германского фашизма, поддержкой, основой гитлеровской Германии. В
мундирах, при оружии, при орденах империи эти существа были целые годы
полноправными хозяевами жизни народов Европы. Ужасаться нужно не существам
этим, а государству, вызвавшему их из щелей, из мрака и подполья и сделавших
их нужными, полезными, незаменимыми в Треблинке под Варшавой, на люблинском
Майданеке, в Бельжице, в Сабибуре, в Освенциме, в Бабьем Яру в Доманевке и
Богдановке под Одессой, в Тростянце под Минском, на Понарах в Литве, в
десятках и сотнях тюрем, трудовых, штрафных лагерей, лагерей уничтожения
жизни.
Тот или иной тип государства не сваливается на людей с неба, материальные
и идейные отношения народов рождают государственный строй. И вот тут-то
следует по-настоящему задуматься и по-настоящему ужаснуться...
Путь от "кассы" до места казни занимал несколько минут. Подхлестываемые
ударами, оглушенные криками, люди выходили на третью площадь и на мгновенье,
пораженные, останавливались.
Перед ними стояло красивое каменное здание, отделанное деревом,
построенное, как древний храм. Пять широких бетонированных ступеней вели к
низким, но очень широким, массивным, красиво отделанным дверям. У входа
росли цветы, стояли вазоны. Кругом же царил хаос: всюду видны были горы
свежевскопанной земли, огромный экскаватор, скрежеща, выбрасывал своими
стальными клешнями тонны желтой песчаной почвы, и пыль, поднятая его
работой, стояла между землей и солнцем. Грохот колоссальной машины, рывшей с
утра до ночи огромные рвы-могилы, смешивался с отчаянным лаем десятков
немецких овчарок.
С обеих сторон здания смерти шли узкоколейные линии, по которым люди в
широких комбинезонах подкатывали самоопрокидывающиеся вагонетки.
Широкие двери здания смерти медленно распахивались, и два подручных
Шмидта, шефа комбината, появлялись у входа. Это были садисты и маньяки -
один высокий, лет тридцати, с массивными плечами, со смуглым, смеющимся,
радостно возбужденным лицом и черными волосами; другой, помоложе, небольшого
роста, шатен, с бледно-желтыми щеками, точно после усиленного приема
акрихина. Имена и фамилии этих предателей человечества, родины и присяги
известны.
Высокий держал в руках метровую массивную газовую трубу и нагайку, второй
был вооружен саблей.
В это время эсэсовцы спускали натренированных собак, которые кидались в
толпу и рвали зубами голые тела обреченных. Эсэсовцы с криками били
прикладами, подгоняя замерших, словно в столбняке, женщин.
Внутри самого здания действовали подручные Шмидта; сгоняя людей в
распахнутые двери газовых камер.
К этой минуте у здания появлялся один из комендантов Треблинки, Курт
Франц, ведя на поводу свою собаку Бари. Хозяин специально натренировал ее,
бросаясь на обреченных, вырывать им половые органы. Курт Франц сделал в
лагере хорошую карьеру, начав с младшего унтер офицера войск СС и дойдя до
довольно высокого чина унтер-штурмфюрера. Этот тридцатипятилетний высокий и
худой эсэсовец не только обладал организаторским даром, он не только обожал
свою службу и не мыслил себя вне Треблинки, где все происходило под его
неутомимым наблюдением, - он был до некоторой степени теоретиком и любил
объяснять смысл и значение своей работы. Надо бы, чтобы в эти ужасные минуты
у здания "газовни" появились гуманнейшие заступники гитлеризма, появились
бы, конечно, в качестве зрителей. Они бы смогли обогатить свои
человеколюбивые проповеди, книги и статьи новыми аргументами.
Велика сила человечности! Человечность не умирает, пока не умирает
человек. И когда приходит короткая, но страшная пора истории, пора торжества
скота над человеком, человек, убиваемый скотом, сохраняет до последнего
дыхания и силу души своей, и ясность мысли, и жар любви. И торжествующий
скот, убивший человека, по-прежнему остается скотом. В этой бессмертности
душевной силы людей есть мрачное мученичество, торжество гибнущего человека
над живущим скотом. В этом, в самые тяжелые дни 1942 года, была заря победы
разума над звериным безумием, добра над злом, света над мраком, силы
прогресса над силой реакции. Страшная заря над полем крови и слез, бездной
страданий, заря, всходившая в воплях гибнущих матерей и младенцев, в
предсмертных хрипах стариков.
Скоты и философия скотов предрекали закат миру, Европе, но та красная
кровь не была краской заката, то была кровь гибнущей и побеждающей своей
смертью человечности. Люди остались людьми, они не приняли морали и законов
фашизма, борясь с ними всеми способами, борясь человеческой смертью своей.
Потрясают до глубины души, лишают сна и покоя рассказы о том, как живые
треблинские мертвецы до последней минуты сохраняли не образ и подобие
человека, а душу человеческую! Рассказы о женщинах, пытавшихся спасти своих
сыновей и шедших ради этого на великие безнадежные подвиги, о молодых
матерях, прятавших, закапывавших своих грудных детей в кучи одеял и
прикрывавших их своим телом. Никто не знает и уже никогда не узнает имен
этих матерей. Рассказывали о десятилетних девочках, с божеской мудростью
утешавших своих рыдающих родителей, о мальчике, кричавшем у входа в газовню:
"Русские отомстят, мама, не плачь!" Никто не знает и уж никогда не узнает,
как звали этих детей. Рассказывали нам о десятках обреченных людей,
вступавших в борьбу против огромной своры вооруженных автоматическим оружием
и гранатами эсэсовцев - и гибнувших стоя, с грудью, простреленной десятками
пуль. Рассказывали нам о молодом мужчине, вонзившем нож в эсэсовца-офицера,
о юноше, привезенном из восставшего варшавского гетто, сумевшем чудом скрыть
от немцев гранату, - он ее бросил, уже будучи голым, в толпу палачей.
Рассказывают о сражении, длившемся всю ночь между восставшей партией
обреченных и отрядами вахманов и СС. До утра гремели выстрелы, взрывы
гранат, - и когда взошло солнце, вся площадь была покрыта телами мертвых
бойцов, и возле каждого лежало его оружие - палица, вырванная из ограды,
нож, бритва. Сколько простоит земля, уже никогда никто не узнает имен
погибших. Рассказывают о высокой девушке, на "дороге без возвращения"
вырвавшей карабин из рук вахмана и дравшейся против десятков стрелявших в
нее эсэсовцев. Два скота были убиты в этой борьбе, у третьего раздроблена
рука. Страшны были издевательства и казнь, которым подвергли девушку. Имени
ее не знают, и никто не чтит его.
Но так ли это? Гитлеризм отнял у этих людей дом, жизнь, хотел стереть их
имена в памяти мира. Но все они, и матери, прикрывавшие телом своих детей, и
дети, утиравшие слезы на глазах отцов, и те, кто дрались ножами и бросали
гранаты, и павшие в ночной бойне, и нагая девушка, как богиня из
древнегреческого мифа, сражавшаяся одна против десятков, - все они, эти
ушедшие в небытие, сохранили навечно самое лучшее имя, которого не могла
втоптать в землю свора гитлеров-гиммлеров, - имя человека. В их эпитафиях
история напишет: "Здесь спит человек!"