Ночи стали короче, и в сумерках на дорогах можно было встретить странные шествия, напоминающие известную картину Питера Брейгеля Старшего. Один солдат медленно вел за собою вереницу других. Большой палкой он ощупывал путь, а остальные шли гуськом, крепко держась друг за друга. Они ничего не видели. Это были жертвы так называемой куриной слепоты — острого авитаминоза, при котором человек лишается зрения в темноте. Я тоже прошел через это, но болезнь не продвинулась дальше начальной стадии. У меня лишь сузилось поле зрения, и я видел только два небольших участка местности прямо перед собою. Вокруг них все окружал мрак. Лечить куриную слепоту можно было витаминизированным сливочным маслом. Но его разворовывали, как разворовывали и обычное масло. Болезнь стойко держалась среди солдат.
Вообще-то военный паек был очень хорош: в день полагалось девятьсот граммов хлеба зимой и восемьсот летом, сто восемьдесят граммов крупы, мясо, тридцать пять граммов сахара, сто граммов водки во время боев. Если эти продукты доходили до солдата, минуя посредников, солдат быстро становился гладким, довольным, ублаженным. Но как всегда — у нас много хороших начинаний, идей, замыслов, которые на практике обращаются в свою противоположность. Еда не всегда была в наличии. Кроме того ее крали без стыда и совести, кто только мог. Солдат же должен был помалкивать и терпеть. Такова уж его доля. И все же куриная слепота — это не ленинградская дистрофия. От нее не подыхали.
Лето вошло в свои права, стало солнечным, зеленым, ягодным. Природа приласкала горемычных солдат. Фронт окончательно застыл, и нас отвели обратно к Погостью, где немцы не раз пытались срезать с фланга клин, вдававшийся в их расположение. Летом мы не узнали знакомых мест. Землянки затопила вода, растаяли и сравнялись могильные холмики, будто и не было их. Обстроившись заново, мы зажили сравнительно спокойно.
Августовское наступление 2-й ударной армии, так называемая Синявинская операция, прошло без нас. Мы слышали лишь отдаленный гул и грохот да видели армады немецких самолетов, тяжело пролетавших над нами, чтобы зайти в тыл нашим товарищам, погибавшим в окружении, в которое вновь попала многострадальная 2-я ударная. Позже до нас дошли слухи о разгроме под Синявино.
В один из солнечных дней августа нас построили и в зловещей тишине огласили знаменитый приказ № 227, вызванный критическим состоянием на фронтах, в частности отступлением под Сталинградом. Приказ, подписанный Хозяином, был как всегда лаконичен, сух, точен и бил в самую точку. Смысл его сводился примерно к следующему: Ни шагу назад! Дальше отступать некуда! Будем учиться у врага и создадим заградительные отряды, которые обязаны расстреливать отступающих; командиры и комиссары получают право убивать трусов и паникеров без суда… Так ковалась будущая победа! Мурашки побежали по телу. Мы еще раз почувствовали, что участвуем в нешуточном деле.
Потом началась зима, опять холода. Теперь они переносились легче, был опыт, но все же мучений было предостаточно. В конце 1942 года нас подняли с насиженных мест и передислоцировали на новые позиции, километров на пятьдесят северней, под станцию Апраксин пост. Мы расположились на берегу речки Назии. Наши пушки должны были стрелять по деревням Синявино, Гайтолово, Тортолово, Вороново, по Круглой роще и другим знаменитым на Волховском фронте местам. Все они для меня столь же памятны, как и Погостье. Здесь протекала моя счастливая юность. Деревья на берегах речки Назии были изувечены, земля в воронках. Сквозь тонкий слой снега, сдуваемый резкими ладожскими ветрами, видно множество осколков. У дороги — десятки могил. Все это следы августовской операции, которая начиналась и заканчивалась именно здесь. Вглубь немецких позиций уходила просека со столбами высоковольтной электропередачи. По просеке и шло наступление. Теперь нам предстояло повторить его, но несколько северней, и прорвать блокаду Ленинграда. А пока шла подготовка и разведка.
Очень неприятно сидеть на ветру на высоте тридцати метров над землей на верхушке металлической высоковольтной вышки. Ветер пронизывает насквозь, вышка вибрирует, высота страшенная — голова кружится. Да и немец постреливает. Знает, гад, куда мы забрались. Отгораживаемся фанерой или брезентом от ветра и сидим, наблюдаем, засекаем немецкие батареи. Кругом накапливаются войска. Среди них — лыжный батальон, совершивший многокилометровый переход от железнодорожной станции. Распаренных людей расположили на голом холме, на лютом ветру для ночевки. А мороз — почти двадцать пять градусов! Чтобы согреться, лыжники развели костерки из своих лыж и палок.
Новый 1943 год я встретил на посту, стоя часовым на морозе у землянок. Я был счастлив. Только что мне прислали посылку из Сталинабада, где оказалась моя чудом выжившая семья. Среди других вкусных вещей в посылке было замерзшее как камень яблоко. Оно издавало невообразимый, сказочный аромат, которым я упивался, мало думая о немцах. В двенадцать часов все кругом загрохотало и заухало. Это была обычная встреча Нового года — со стрельбой в белый свет, пусканием ракет и пьяными криками.
Потом были жесточайшие бои по прорыву блокады, залитая кровью роща Круглая, Гайтолово, где полегли полки и бригады. После прорыва блокады меня зачем-то послали в район строительства новой железной дороги на Ленинград. Ночью, с грузовика, я видел, как это делалось. Тысячи людей тащили рельсы, шпалы, копали землю, забивали костыли. Над ними курился морозный пар, ушанки, завязанные на подбородке, делали головы бесформенными, скрывали лица. Казалось, работают не одушевленные существа, а какие-то насекомые. Судорожно, торопливо, как термиты, восстанавливающие свое разрушенное жилище.
В феврале мы снова в Погостьинском мешке. Участвуем в попытке прорваться на Смердыню — Шапки, чтобы соединиться с ленинградцами, взявшими Красный Бор. Опять атаки, гибель дивизий, продвижение на 200-300-500 метров и остановка. Кончились люди. В одном из боев 1943 года угодил в госпиталь и я, но это другая история.
Казалось бы, на этом можно закончить повествование о битве под Погостьем. Но неожиданно в девяностые годы оно получило продолжение. Бывший солдат немецкой армии Хендрик Виерс, мучимый, как и я, воспоминаниями о войне, приехал к нам с намерением посетить места боев. Он остановился в Киришах, у учительницы немецкого языка, которая перевела для него мою небольшую газетную статью о Погостье. Позже он узнал мой телефон и позвонил мне из Германии. Оказывается, он воевал в Погостье как раз напротив меня, нас разделяло пространство менее пятидесяти метров, мы могли бы убить друг друга, но, к счастью, остались живы. Когда Виерс вновь приехал в Россию, состоялось наше знакомство. Мы проговорили дня три, и это был мой первый вполне дружеский контакт с бывшим противником. Виерс оказался все понимающим, нормальным человеком. Бельгиец по национальности, он попал в немецкую армию, испытал все ужасы войны под Ленинградом, да еще, возвращаясь домой из отпуска по морю, подвергся атаке нашей подводной лодки. Корабль утонул, а Виерс с трудом спасся. В то же время его родной дом и дом его жены в городе Эмдене были разрушены английской авиацией. После капитуляции немецкой армии Виерс четыре года провел в плену в СССР.
Мы быстро поняли друг друга, оба жертвы той проклятой войны, и он поведал мне следующую историю о своем участии в битве у Погостья.
«Я был солдатом I роты 333-го полка 225-й дивизии Вермахта, которая в начале войны с Россией находилась во Франции. В декабре 1941 года дивизию срочно перебросили под Ленинград, так как положение немецкой армии стало там критическим. Мы двигались от Виньякура во Франции, где температура была +16°, через Данциг, Либаву, Ригу до Нарвы — морем, по железной дороге, затем пешком на Кондую и далее на железнодорожное полотно у Погостья и заняли позицию в 400 метрах от станции в сторону разъезда Жарок. Мы находились на насыпи железной дороги с 16 января 1942 года. У нас не было зимней одежды, только легкие шинели, и при температуре –40, даже –50° в деревянных бункерах с железной печкой было мало тепла. Как мы все это выдержали, остается загадкой до сих пор. Потери от обморожений были высокие. При этом мы должны были стоять на посту по два часа, а для обогрева был лишь час. Дни были короткие, а ночи длинные, с постоянными снегопадами. Едва брезжил рассвет, толпой атаковали красноармейцы. Они повторяли атаки до восьми раз в день. Первая волна была вооружена, вторая часто безоружна, но мало кто достигал насыпи.
Главные атаки были 27 и 29 января. 27-го красноармейцы четырнадцать раз атаковали нашу позицию, но не достигли ее. К концу дня многие из нас были убиты, многие ранены, а боеприпасы исчерпаны. Мы слышали во тьме отчаянные призывы раненых красноармейцев, которые звали санитаров. Крики продолжались до утра, пока они не умирали. В эту ночь к нам на насыпь пришли работники штаба батальона и привезли на санях пулемет с патронами. Даже командир батальона не стыдился помогать нам и переходил от поста к посту, чтобы поддержать наше мужество.
В этот день, 27 января, пали и были ранены многие мои друзья. Списки потерь с каждым днем увеличивались. К 10 февраля мы потеряли шесть командиров рот и многих других командиров. Вспоминаю еще один эпизод. После того как в день моего рождения, 29 января, русские саперы взорвали насыпь железной дороги, проделав огромную дыру, к нам пришел незнакомый офицер, собрал нескольких солдат, среди которых был и я, и приказал нам штурмовать эту дыру. На другой ее стороне было два русских пулемета. Мы должны были прыгать в яму. Офицер говорил нам о необходимости выполнить приказ, о военном суде… Но как только он поднял руку и поднялся сам на край дыры, тотчас же был ранен. Санитары отвезли его в тыл, и мы были избавлены от этой атаки.
Так как русская армия преодолела насыпь железной дороги и двинулась из Погостья в направлении поляны Сердце, мы должны были перейти с улицы деревни Погостье в лес, где была сооружена новая линия обороны в виде опорных пунктов. Здесь мы понесли очень большие потери. На расстоянии ста метров от улицы Погостья был наш первый оборонительный пункт. Там я был ранен 8 февраля в голову и отправлен в лазарет в Тосно. Здесь выяснилось, что рана моя легкая… Через четырнадцать дней я снова был на фронте в районе Шала. Каждую ночь мы возили из Погостья на санях наших убитых. В районе Шалы саперы взрывали землю и в образовавшихся ямах хоронили убитых.
Тем временем железная дорога была уже в руках противника, как и лес по обе стороны поляны Сердце. Мы построили там между дорогой и насыпью новую позицию, с которой отбивали атаки русских танков и отрядов сибиряков, очень хорошо экипированных для зимних условий. Так как здесь у нас почти не было противотанковых средств, мы вынуждены были с боями отойти в направлении деревни Кондуя. Из нашей роты к тому времени почти никого не осталось. Отрезанные от батальона, мы должны были бороться за жизнь. Иссякали боеприпасы и продовольствие. Нам приходилось искать пищу в рюкзаках павших красноармейцев. Мы находили там замерзший хлеб и немного рыбы.
Ситуация дли нас была крайне плоха. Все же была у нас 88-миллиметровая пушка со снарядами, и это в некоторой степени сдерживало русские танки. Мы утратили представление о времени — от страшного мороза ручные часы перестали действовать. Наконец, к нашей радости, нас обнаружил немецкий самолет, а затем ночью пришла помощь — танк. Этот танк пробил свободный проход и освободил нас, примерно 30 человек, из окружения. В начале марта мы отошли к поляне Сердце и расположились в маленьком лесочке на дороге из Погостъя. Появился русский танк. Он стрелял из пушки и пулеметов и гонялся за отдельными солдатами, а мы, лежа без движения на земле, наблюдали эту игру до тех пор, пока боеприпасы в танке не кончились и он, повернувшись, не двинулся в сторону Погостья.
Я хорошо помню, как однажды в маленьком лесу на дороге в Погостье мы встретили так много убитых русских, что пришлось обходить их, свернув в сторону. Позже, на дороге от поляны Сердце, километрах в двух от Кондуи, мы опять встретили множество павших солдат противника. На поляне Сердце находился штаб нашего полка. Однажды утром со стороны Кондуи пришло пополнение — маршевый батальон. Он был обстрелян из небольшого леса и направлен на штурм противника. Почти все, участвовавшие в штурме, погибли… В мае 1942 года мы были передислоцированы с этого участка фронта на более спокойный, к Ораниенбаумскому мешку, для приведения себя в порядок и пополнения».
К рассказу Виерса можно добавить, что почти все солдаты и офицеры, приехавшие с ним из Франции, были убиты, ранены или обморожены.
Хендрик Виерс скончался в июне 2006 года.
311 С. Д
Нечего нам здесь ждать, кроме кровавой бани. ..
Маршал Говоров о Невской Дубровке
Лето 1943 года под Ленинградом было жаркое. В болотах под Погостьем выросли травы, густая зелень лесов скрыла солдатские могилы. Можно было подкормиться ягодами и грибами, которые изредка удавалось собирать.
В лесу, недалеко от передовой, приводила себя в порядок 311-я стрелковая дивизия. После февральских попыток прорвать немецкую оборону в Погостьинском мешке в дивизии почти никого не осталось. Ее пополняли кем могли. В числе выздоровевших в госпиталях раненых попал в дивизию и я. Мне не удалось вернуться в свой артиллерийский полк и теперь предстояло испить чашу пехотинца — то есть быть убитым или раненым в первых же боях. Это я отлично себе представлял, а 311-ю мы уже два года видели у себя перед глазами, так как постоянно поддерживали огнем своих пушек. Наверное и другие дивизии были такими же, но 311-я казалась особенно ужасной мясорубкой. Через наше расположение везли в тыл тысячи раненых; продвигаясь вперед, мы находили кучи трупов солдат этой дивизии. И с командиром 311-й мне удалось познакомиться. Однажды, в дни тяжелых зимних боев 1942 года под Погостьем, нашего майора отправили в 311-ю, чтобы согласовать планы артиллерийской поддержки пехоты, выслушать соображения и пожелания комдива по поводу организации боя. Я с винтовкой за плечами сопровождал майора. На лесной просеке мы нашли охраняемую землянку, укрытую многоярусным накатом. Снаряд такую не прошибет! Когда майор сунулся внутрь, из землянки вырвались клубы пара (был сильный мороз) и послышалась басовитая начальственная матерщина. Я заглянул в щель сквозь приоткрытую обмерзшую плащ-палатку, заменявшую дверь, и увидел при свете коптилки пьяного генерала, распаренного, в расстегнутой гимнастерке. На столе стояла бутыль с водкой, лежала всякая снедь: сало, колбасы, консервы, хлеб. Рядом высились кучки пряников, баранок, банки с медом — подарки из Татарии «доблестным и героическим советским воинам, сражающимся на фронте», полученные накануне. У стола сидела полуголая и тоже пьяная баба.
— Убирайся к… матери и закрой дверь!!! — орал генерал нашему майору.
А 311 —я тем временем гибла и гибла у железнодорожного полотна станции Погостье. Кто был этот генерал, я не знаю. За провал боев генералов тогда часто снимали, но вскоре назначали в другую дивизию, иногда с повышением. А дивизии гибли и гибли…
Но пока был 1943 год, теплое лето, для меня текли славные деньки в лесу, под солнышком, без особой муштры. Правда, пришлось пройти трехнедельную подготовку на курсах снайперов: стрельба в цель, изучение оптического прицела, снайперской тактики. Особенно сильное впечатление произвели уроки бывалого инструктора, который с помощью чучела тренировал нас, отшлифовывая приемы убийства человека кинжалом, на чучеле были обозначены уязвимые места, и мы кололи, резали, били, ползая и прыгая вокруг. Инструктор обрушивал на нас громкие потоки мата, а в промежутках рассказывал о своих похождениях с бабами в городе Вологде.
Став снайпером, я, однако, был назначен командиром отделения автоматчиков, так как не хватало младших командиров. Здесь я хватил горячего до слез. В результате боев отделение перестало существовать.
Служба в пехоте перемежалась с командировками в артиллерию. Нам дали трофейную 37-миллиметровую пушку и я, как бывший артиллерист (!?), стал там наводчиком. Когда эту пушку разбило, привезли отечественную сорокопятку, с ней я и «накрылся». Такова история моей славной службы в 311-й с. д. во время Мгинской операции 1943 года.
Перед боями нам вручали дивизионное знамя. До этого на лесной поляне долго проводились всяческие парады и строевая подготовка. Проходя перед строем, полковник искал двух ассистентов для сопровождения знамени. Но в дивизии преобладали сутулые великовозрастные дяди либо только что оправившиеся от ранений полукалеки. Ни у тех, ни у других не было ни выправки, ни бравого вида. Самым подходящим неожиданно оказался… я, вероятно, из-за моих многочисленных медалей и гвардейского значка. Единственное, что не устраивало полковника в моем экстерьере — старые обмотки. Сизые, потертые, с бахромой, все в несмываемой грязи и засохшей крови еще с прошлых боев. «Сменить!» — скомандовал полковник. Я отправился в хозяйственную часть, откуда был отослан ни с чем. «Хороши и старые!» — сказали мне.
На другой день полковник страшно изругал меня и опять велел сменить обмотки. Я пошел к капитану, начальнику снабжения. Из прочной землянки вышел румяный человек в плотно облегавшей его округлости новенькой гимнастерке. Он, видимо, только что сытно пообедал и ковырял спичкой в зубах, я сидел у его ног, прямо около сияющих хромовых сапожек, и перематывал выданные обмотки. Он же благодушно смотрел сквозь меня сверху и неторопливо вещал: «И зачем тебе новые обмотки? Все равно ведь убьют. Хорошо и в старых. Зачем требуешь?» Я смиренно отвечал, что мне-то, конечно, все равно, но вот полковник велит…
Смотр прошел с блеском. Приехал пьяный в дрезину генерал — начальник политотдела армии или что-то в этом роде. Хриплым, пропитым голосом он что-то говорил, играл оркестр, мы маршировали, высоко задирая ноги, громко топая по пыльной земле, и даже были сняты на пленку заезжим кинооператором. Где-то в киноархиве есть кадры, запечатлевшие мою персону в новых обмотках у знамени. После этого можно было и в бой.
Бои начались 22 июля. Утром мы услышали канонаду. Это началась артподготовка под Синявино. Задача наступления — срезать синявинские позиции немцев, взять Мгу и укрепить связь полублокированного Ленинграда со страной. Войска были хорошо оснащены. Было множество танков, самолетов, катюш, автоматического оружия. Боеприпасы подвозили в огромном количестве. Бывало, что в день выпускали по немцам снаряды, доставленные двумя-тремя эшелонами! Это был адский обстрел. Земля содрогалась, дым заволакивал небо. Но как только пехота шла в бой, оживали немецкие позиции и дивизия за дивизией ложились у подножия Синявинских холмов. Удавалось продвинуться на сто-двести метров, устлав телами изрытое снарядами пространство. Все было перепахано, ни единого кустика, ни единой травинки — одна обожженная земля, трупы и рваный металл. Это называлось в сводках «бои местного значения», а в трудах по истории войны характеризуется как «операция по изматыванию противника и отвлечению сил от Ленинграда». Так оно и было, но ни Синявино, ни Мги мы не взяли, положив несколько корпусов на близлежащих болотах. Хотя мы ко всему привыкли в Погостье, здесь оказалось еще страшнее, так как размах боев и напряженность огня были небывалые. Пришедшие на пополнение солдаты из-под Сталинграда утверждали, что там было полегче. Но в истории осады Ленинграда эти бои — лишь забытый эпизод.
22 июля под Синявино начали другие. Наша дивизия пока оставалась под Погостьем, и лишь один батальон из ее состава предпринял вылазку. С утра его солдаты перешли ручей Дубок и неожиданно атаковали немецкий земляной забор на болоте.[1] Они взорвали участок забора, просочились в глубину немецкой обороны, перебили нескольких солдат противника, зарубили саперной лопаткой офицера, успевшего уложить из пистолета несколько наших. Пройдя метров полтораста, наступавшие были остановлены огнем и залегли. Часа через три батальон был отрезан атаками с флангов. К вечеру все кончилось. Только стоны раненых доносились из-за ручья. Тем временем вся дивизия на виду у немцев подтягивалась к передовой, показывая противнику намерение возобновить атаку завтра. Помню сумерки, зловещий закат, а мы бежим через болото по гулко стучащему настилу из круглых бревен. Вокруг рвутся мины, визжат осколки и пули, клубится дым… Так мы стремились на своем участке дезориентировать противника относительно места наступления: демонстрировали, или как с солдатской хлесткостью перефразировал один начальник штаба, — «менструировали». Он имел в виду большие потери, понесенные нами.
Потом дивизия опять отдыхала в лесу. Мы провели восхитительную неделю на еловых ветках под навесом из плащ-палаток. Целую неделю проспали, день и ночь, просыпаясь только для еды да от разрыва близко упавшей бомбы.
Через месяц, 15 августа, уже на исходе безуспешной Синявинской операции, полки совершили ночной марш на север и вступили в бой под станцией Апраксин пост между деревнями Тортолово и Гайтолово.[2] Исходная траншея начиналась под железнодорожным мостиком через речку Назию. Он сохранился и по сей день между станциями Апраксин и Назия. (Разъезд 63-й километр.) Долгое время здесь, на насыпи рядом с рельсами, около моста существовало кладбище, где похоронили несколько сот убитых — тех, кого сумели вытащить с передовой. Со временем могилы заросли, столбики с указанием имен исчезли, и сейчас никто не знает об этой братской могиле… Дивизия тогда продвинулась метров на двести, и через неделю, обескровленная, была выведена из боя. Операция кончилась. Я вновь оказался в госпитале.
Не могу забыть рассвет перед боем. Было часов пять утра. По открытому месту мы подтягивались к передовой. Едва брезжила заря, Фронт просыпался. Стали бить пушки, далекий горизонт загорелся разрывами, заклубился дым. Огненные зигзаги чертили реактивные снаряды катюш. Громко икала немецкая «корова». Шум, грохот, скрежет, вой, бабаханье, уханье — адский концерт. А по дороге, в серой мгле рассвета, бредет на передовую пехота. Ряд за рядом, полк за полком. Безликие, увешанные оружием, укрытые горбатыми плащ-палатками фигуры. Медленно, но неотвратимо шагали они вперед, к собственной гибели. Поколение, уходящее в вечность. В этой картине было столько обобщающего смысла, столько апокалиптического ужаса, что мы остро ощутили непрочность бытия, безжалостную поступь истории. Мы почувствовали себя жалкими мотыльками, которым суждено сгореть без следа в адском огне войны.
Об одном из последующих боев у меня сохранился фрагмент записи, сделанной тогда же, в 1943 году, в госпитале, под непосредственным впечатлением событий. Вот он.
15 августа
«…тительное название «боец» — это что-то вроде «скакуна» или «волкодава» или «ломовика» — порода животного». Подходим к передовой. Дивизия растянулась по траншеям. Как всегда путаница. То бежим, то ждем чего-то. Сравнительно тихо. Раз только хлопнул по дороге снаряд. Укрылись в воронке. Узбеку рассадило приклад автомата. Дыра больше пятачка. «Жаль, не в ногу, к жене бы поехал!» — бормочет он. На дне воронки — каска. Пнул ее ногой — тяжело: в ней полчерепа, вероятно, с прошлого года. Идем дальше. Траншеи сходятся под железнодорожным мостиком. Оттуда один путь — в пекло. В траншее тесно. Навстречу ползут раненые, окровавленные и грязные, с изжелта-серыми лицами, запекшимися губами и лихорадочно блестящими глазами. Кряхтение, стоны, матерная брань. Траншея узка, и, чтобы разойтись, приходится протаскивать встречные носилки между ногами идущих вперед… Долго ли осталось еще нам жить? Говорят, в бой пойдем сразу, предыдущей дивизии хватило на два часа… «Бьет! Бьет, стерва!» — отвечают раненые на расспросы… От мостика пушку нельзя тащить лошадьми: опасно, их может убить. Вылезаем из траншеи и впрягаемся сами. Земля ухабистая — воронка на воронке. Тяжело… Слух напряжен и болезненно ловит каждый шорох. Вот… Летит! Кубарем катимся в траншею, глубже, ниже, в яму, руками во что-то липкое… Грохот разрыва, падает земля. Пронесло. Встаем. Яма — сортир.
16 августа
Ночью закопались в землю недалеко от немцев. Сидим в ямах. Вылезти и встать нельзя — убьет. Кажется, что ветер состоит из осколков. Чтобы чем-нибудь занять время, забыться, играем в тут же выдуманную игру: двое выставляют из ямы автоматы прикладом кверху: чей скорей разобьет, тот выиграл… Эти автоматы остались от прошлых атак, они валялись на земле разбитые, ржавые, уже не годные для дела. Свое оружие мы берегли, как зеницу ока: обертывали портянкой затвор, чтобы уберечь его от туч пыли, поднимавшейся во время артиллерийского обстрела. Это оружие — гарантия нашей жизни при неизбежной встрече с врагом. Пушку разбило. Ствол загнут крючком.
В полдень идем с пакетом в тыл. Трое. Сперва ползком, как змеи, до траншеи, а потом бегом, дальше. Сто, двести, триста метров. Ноги едва двигаются, дыхание с хрипом и свистом. Останавливаться нельзя. Те, кто пытался отдыхать, лежат теперь по обеим сторонам траншеи, и кровь тонкими черными струйками стекает по глинистым стенкам, скапливаясь на дне липкими лужицами… Начинается обстрел. Немцы, очевидно, заметили нас и бьют из легких минометов удивительно точно. Разрывы ближе и ближе. Грохот рвет барабанные перепонки. Падаю и вжимаюсь в нишу в стенке траншеи. Разрывы совсем рядом, кажется, что над головой… Мина ударила в бруствер и, обдав меня комками земли, шлепнулась рядом со мною. Она прокатилась некоторое расстояние по наклонной плоскости и застыла сантиметров в пятидесяти от моего носа. Волосы встали у меня дыбом, по спине побежали мурашки. Как зачарованный смотрел я на эту красивую игрушку, выкрашенную в ярко-красный и желтый цвета, поблескивающую прозрачным пластмассовым носиком! Сейчас лопнет! Секунда, другая… Минута… Не разорвалась! Редко кому так везет! Как можно дальше огибаю ее и догоняю товарищей.
Бежим дальше. Перекресток траншей. Из ямы испуганный голос: «Бегите, бегите быстрей! Здесь простреливается!» Еще дальше. Выбиваемся из сил, сбавляем шаг. В траншее труп без ног, с красными обрубками вместоколен. Волосы длинные, лицо знакомое. «Да ведь это снайперша из соседней роты. Та, которая пела в самодеятельности! Эх!» — бросает на бегу передний и перепрыгивает через тело. Медлить нельзя, прыгаю и я. Нога скользит по глине, падаю на труп. С шипением выдавливается сквозь сжатые зубы воздух, а из ноздрей вздуваются кровавые пузыри… Идем обратно (у нас будет новая пушка). Вечереет. Тихо. Изредка с ворчанием проносятся противотанковые болванки, рикошетом отскочившие от земли. Наверное, на передовой действуют танки. Но до них пока далеко, и здесь можно идти во весь рост. Нас трое: пожилой солдат посередине, по бокам я и молодой, недавно прибывший из тыла паренек. Он еще не привык и не может скрыть страха… Вдруг неожиданный рев, какой-то шлепок. Лицо и грудь забрызгало чем-то теплым и мокрым. Инстинктивно падаю. Все тихо. Протираю глаза — руки и гимнастерка в крови. На земле лежит наш старичок. Череп его начисто срезан болванкой. Кругом разбрызган мозг и кровь. Молодой стоит и отупело смотрит вниз, машинально стряхивая серо-желтую массу с рукава. Потом начинает икать… Беру документы убитого и веду паренька под руку дальше. Наверное, у него припадок… Сдал фельдшеру… У перекрестка траншей — десяток трупов. Сели отдохнуть, не зная, что на них наведена немецкая пушка. Одним выстрелом всех растрепало и разорвало в клочья.
18 августа
С 14 числа не спал. Сидим в тех же ямах. Новую пушку закопали глубже прежней, и пока она цела. День назад прилетел из тыла свой снаряд и взорвался в пяти шагах от нас. Хорошо, что были в яме. Отделались синяками: взрывом швырнуло к нам ящик с боеприпасами, который кое-кому проехался по спинам… Снаряд выворотил из земли покойника, еще свежего. Сегодня он греется на солнышке и попахивает. Здесь в земле целые наслоения. На глубине полутора-двух метров можно найти патроны, оружие, одежду, старые валенки. Все взмешано… Впереди, на нейтральной полосе, штук сорок танков. Одни рыжие, сгоревшие. Другие еще целые, но неподвижные — их расстреливают немцы из тяжелых мортир. Перелет, недолет, опять перелет. Трах! Многотонный танк разлетается в куски. Каково танкисту! Ведь он не имеет права покинуть подбитую машину. На эту тему в танковых частях сложилась песенка, названная «гимном танкиста»:
Как-то вызывает меня особотдел:
Что же ты, мерзавец, с танком не сгорел?
А я им говорю,
В следующий раз уж обязательно сгорю.
Один танк стоит близко от нас, передом к нашим траншеям. Он возвращался из атаки, когда был подбит. Вокруг башни его намотаны человеческие внутренности — остатки десанта, ехавшего на нем в атаку… Снаряды, предназначенные немцами для этого танка, летят в нас. Глубже вжимаемся в землю… Стихло.
Лейтенант отползает в сторону, а через минуту возвращается бледный, волоча ногу. Ранило. Вспарываю сапог. Ниже колена — штук шесть мелких дырочек. Перевязываю. Он идет в тыл. До свидания! Счастливо отделался!.. Однако в душе у меня смутное сомнение: таких ран от снаряда не бывает. Ползу в ту воронку, куда уходил лейтенант. И что же? На дне лежит кольцо от гранаты с проволочкой… Членовредительство. Беру улики и швыряю их в воду на дне соседней воронки. Лейтенант ведь очень хороший парень, да к тому же герой. Он получил орден за отражение танковой атаки в июле 1941 года, на границе. Выстоял, когда все остальные разбежались! Это что-нибудь да значит. Теперешний же срыв у него неслучаен. Накануне он столкнулся в траншее с пьяным майором, который приказал ползти к немецкому дзоту и забросать его гранатами. Оказавшийся тут же неизвестный старший сержант пробовал возражать, заявлял, что он выполняет другое приказание. Рассвирепевший майор, не раздумывая, пристрелил его. Лейтенант же пополз к доту, бросил гранаты, не причинившие бетонным стенам никакого вреда, и чудом выполз обратно. Он вернулся к нам с дрожащими глазами, а гимнастерка его была бела от выступившей соли. Бесполезный риск выбил лейтенанта из равновесия и привел к членовредительству…
От дивизии нашей давно остался один номер, повара, старшины да мы, около пушки. Скоро и наш черед… Каша опять с осколками: когда подносчик пищи ползет, термос на его спине пробивает… Хочется пить и болит живот: ночью два раза пробирался за водой к недалекой воронке. С наслаждением пил густую, коричневую, как кофе, пахнущую толом и еще чем-то воду. Когда же утром решил напиться, увидел черную, скрюченную руку, торчащую из воронки…
Гимнастерка и штаны стали как из толстого картона: заскорузли от крови и грязи. На коленях и локтях — дыры до голого тела: пропулзал. Каску бросил — их тут мало кто носит, но зато много валяется повсюду. Этот предмет солдатского туалета используется совсем не по назначению. В каску обычно гадим, затем выбрасываем ее за бруствер траншеи, а взрывная волна швыряет все обратно, нам на головы… Покойник нестерпимо воняет. Их много здесь кругом, старых и новых. Одни высохли до черноты, головы, как у мумий, со сверкающими зубами. Другие распухли, словно готовы лопнуть. Лежат в разных позах. Некоторые неопытные солдаты рыли себе укрытия в песчаных стенках траншеи, и земля, обвалившись от близкого взрыва, придавила их. Так они и лежат, свернувшись калачиком, будто спят, под толстым слоем песка. Картина, напоминающая могилу в разрезе. В траншее тут и там торчат части втоптанных в глину тел; где спина, где сплющенное лицо, где кисть руки, коричневые, под цвет земли. Ходим прямо по ним.
20 августа
Около недели не смыкал глаз, да и не хочется. Последние дни — стрельба из пушки по площадям и по вспышкам, то есть в белый свет, ползание из конца в конец по передовой под обстрелом и кровь, кровь, кровь. Народа осталось совсем мало. Вечером приказ: выдвинуть пушку на острие прорыва для поддержки пехоты. Иду на рекогносцировку. Передовые отряды пехотинцев сидят в ямах вокруг холмика с плоской вершиной. На эту площадку, метров пятьдесят шириной, и надо притащить пушку. Светит луна, огромная, желтая. На рыжем песке длинные, уродливые тени от исковерканных танков. Удивительно тихо. Выбираюсь на площадку. Едва приподнялся — с трех сторон хлестнули пулеметы и трассирующие пули провыли разноцветными молниями над головой. Не то, что пушку притащить, человеку нельзя появляться здесь. Возвращаюсь, докладываю…
Утром приказ: пушка во что бы то ни стало должна быть на месте. Вот оно! Настало наше время! Приказ надо выполнять! Ха! Там, где даже ночью опасно идти согнувшись, столпились мы кучей и во весь рост. Нас двадцать один — так много, потому что пушку надо почти нести на руках, настолько избита и вздыблена земля… До немцев меньше ста метров, я думаю, что они различают звездочки на наших пилотках. Но почему они молчат? Десять минут назад на этом самом месте снайпер снял высунувшегося из ямки пехотинца, который еще лежит здесь, зияя окровавленной глазницей. Снайпер безусловно видит нас. Чего он ждет? Ни одного выстрела, словно немцы удивлены нашей до дикости глупой безрассудности, и с интересом смотрят, что будет дальше. Медленно тащимся вперед. Вот она, смерть! Играет как кошка с мышью! Скорей бы уж!.. Утро прохладное, солнышко светит ярко, приветливо. На голубом небе ни облачка… Проходим бывшую нейтральную полосу — в прорыв. Земля здесь вся всковыряна — ни одного живого места… Осталось совсем немного. Тихо. Неожиданно сзади — хлопок. Толчок в спину поднимает меня в воздух! Лечу и в сотую долю секунды думаю: «Конец!»… Очнулся в глубокой воронке. Кругом ни пушки, ни людей, только в воздухе клубы дыма и бумажки… Какая-то сила поднимает меня на ноги, бегу до траншеи и дальше по ней. Пробежав немного, падаю без чувств. Очнулся от грохота и ударов комьев земли по спине. Началось словно извержение. Десятки снарядов рвутся там, где недавно была наша пушка. Ползу дальше, в тыл. Левая рука кровоточит… В траншее кровь, нога в сапоге с обрывками штанины. Дальше бесформенный комок из шинели, костей и мяса, от которого в холодном воздухе поднимается легкий парок и исходит непередаваемый запах еще теплой крови. По шинели узнаю — наш солдат, тащивший пушку… Снова теряю сознание.
[1] Так как дело было на болоте, немцы вместо траншей ставили деревянные плетни, между которыми насыпали землю. Получалась стена высотой в полтора-два метра и такой же толщины. Через амбразуры вели огонь, а ров, из которого брали землю, являлся дополнительным препятствием для наступающих.
[2] Недавно я узнал, что в расчете на победу наше командов